Поверженный букет
Она смотрела на могилку своего отца, и видела его там, внизу, глубоко под землей. И легко ей было представить – как лежит он там, весь сбитый куда-то набок, скукошенный, как тряпичная кукла, которую трясли-трясли в гробу, ворочали-ворочали и всего переколошматили, и следа не осталась в нем от той чинности, которая всегда присутствует у мертвых, – в их строгой позе и руках, сложенных на груди, и молитвенной бумажке, наложенной на лоб.
Всего этого и в помине не было там, под землей, в гробу, но Марину это сейчас не трогало, не волновало – все так и должно было быть – если человек прожил жизнь бестолково – в ошибках и вечной путанице – он и умирает запутанным, перевернутым. Как жил мятущимся и неспокойным – так и умер, таким и в гробу остался. И опять ясно увидела она его там – всего сбитого куда-то набок, в нелепой и неудобной позе, со съехавшей куда-то молитвенной бумажкой, с повернутой как-то неловко, неудобно головой. 
- Чего уж там неудобного, - подумала она. – Ему теперь все удобно…  
И даже сожаления сейчас не было в ее словах. И не было сожаления в ее сердце. Просто сил больше не было на сожаление. Закончилось оно все вчера, на его похоронах. 
Она хотела, чтобы он умер. Хотела. Это звучало, наверное, странно, даже страшно, но она хотела, чтобы он умер. Потому что не хотела, чтобы он так жил.

…Они знали, что он умирает, но не думали, что так быстро и стремительно навалится на него боль и эти жуткие приступы рвоты. Когда его всего выворачивало в каких-то мучительных спазмах, мучительных и бессмысленных, потому что нечем было ему рвать, только рвущаяся боль жила в его теле. И когда заканчивался такой приступ, и они с его женой обтирали его тело, его лицо, и он затихал, обессиленный от этих нескольких страшных минут, и замирал и каком-то оцепенении, словно приходил в себя, возвращался из какого-то жуткого кошмара, в жизнь, - она выходила на балкон, закуривала сигарету, и в молчаливом отчаянии, с текущими по лицу слезами, стараясь не всхлипывать, чтобы он не услышал ее плача, говорила, бессловесно кричала туда, в небо:
 - Господи, забери его!.. Господи, освободи его!.. Господи, дай ему умереть… Ну, пожалуйста, Господи, милостивый, добренький Боженька, – забери его… Освободи его от таких мучений…
И она сказала как-то Тамаре Петровне, жене отца, что молится, чтобы Бог дал ему уже освобождение – и та, как-то спокойно, рассудительно сказала:
 - А по мне, пусть бы жил! Пусть хоть так – только пусть живет…
И Марина даже задохнулась от этого «пусть хоть так», и сказала как-то торопливо, заполошно:
 – Да он же мучается как, он же так страдает!..
- Ну, ничего… - как-то спокойно и так же чинно, как мертвая ответила Тамара Петровна - ведь не все же время он мучается. По мне, пусть живет, хоть так...
И что-то такое непостижимо жестокое было в ее словах, что Марина даже головой замотала, не желая это принимать. Но, подумала потом:
– Это кому рассказать – я желаю смерти своему отцу и это считаю нормальным, а ее желание, чтобы он так продолжал жить – жестоким…
И сама она уже не знала, что правильно, что неправильно. И подумала уже в который раз – ей, Тамаре Петровне, нужно, чтобы он был рядом – больной и слабый. Потому что она тогда чувствует себя нужной и полезной. 
- Она им питается, жрет его… - в который уже раз за последние годы подумала Марина, и отмахнулась от этих мыслей. Потому что уже недолго осталось ей жрать его… 
Но, каждый раз, когда его начинало так страшно рвать и лицо его становилось в одну секунду запредельно уставшим, мученическим, и потом, когда он выходил из боли и боялся даже дышать, пошевелиться, чтобы не потревожить в себе эту боль, - она опять выбегала на балкон, и курила, нервно, как-то ожесточенно затягиваясь, и все просила исступленно:
- Господи, да прости же ты его за все и забери!.. Господи, ну разреши ему уйти, пожалуйста… Ну не мучай его больше!..
И она вымолила эту смерть. Так она и подумала, когда он вдруг умер. Неожиданно, в несколько минут, умер в какой-то скорой агонии. Умер на ее, Марининых руках, она только и успела, что сжимать его руку и гладить его по тощей груди и костлявым плечам и говорить:
- Я люблю, тебя, папа… Я тебя люблю…
И Тамара Петровна, видя эту агонию, спокойно как-то сказала:
- Это он умирает…
И ушла куда-то в ванну, и услышала Марина сквозь хрипы задыхающегося в последних усилиях дышать, отца – как что-то она там начала стирать. И опять мелькнула в Марине мысль:
- Теперь он ей не нужен, он ей такой, мертвый, - не интересен… Ей был нужен больной, слабый ребенок рядом, - она бы его лечила, и тетешкала, а теперь…
И уже нечего и некогда было думать. Потому что папа ее, ее папка, как-то страшно, мучительно трудно вдохнул последний раз, и лицо его исказилось в каком-то мучительном напряжении. 
И все. 
И он замер. 
И застыл. 
И потом вдруг неожиданно, уже мертвый, выдохнул. 
И был уже неподвижный и спокойный. 
И она пошла опять на балкон и закурила уже спокойно, и плакала – но как-то светло, светло и радостно, с благодарностью в сердце, и говорила оно и то же, одно и то же:
- Спасибо, Господи!.. Спасибо, Господи!.. Спасибо, Господи...
Самое главное уже произошло, отец умер. Он освободился от постоянного гнета, от постоянного контроля, мучений и ненависти, в которых жил последние годы. Так думала Марина, сидя рядом с ним, глядя на него, его застывшее лицо. 
Она сидела в молчании и в каком-то оцепенении, позволяя Тамаре Петровне самой всем распоряжаться – куда-то звонить, кого-то приглашать, доставать из шкафа какие-то вещи, в которые его нужно было «нарядить», как она сказала. 
И опять подумалось Марине – она все еще не натетешкалась, все еще в куклы играется, все еще своего ребенка нянчит. Только стал он большой мертвой куклой и ему на все ее процедуры – наплевать. «Процедуры» - было любимое слово Тамары Петровны. Она только и говорила – пора делать процедуры. 
- Закончатся скоро все ее процедуры…- подумала Марина беззлобно, потому что уже давно вся злость на Тамару Петровну и на отца прошла. 
Было время, когда злилась она от одной мысли об отце, который так дал подчинить себя этой крикливой, властной женщине, что не мог стоять ни за себя, ни даже за право видеться с ней, своей дочкой. 
Они и не виделись годами, или виделись где-то, на вокзальной скамейке или на лавочке в сквере, и отец всегда нервно поглядывал на часы – Марина понимала, - Тамара Петровна дала ему какое-то время на встречу, время небольшое, и условие поставила - чтобы дома был вовремя. 
И каждый раз необходимость встречаться не у него дома, а где-то в кафе или в сквере он объяснял как-то суетливо и ничтожно:
- Понимаешь, она человек сложный, ну не хочет она, чтобы к нам в дом приходили…
И знала Марина, что все это не так, что просто сказала ему жена:
– Чтобы ноги твоей дочери тут не было!.. Мне она тут и на дух не нужна…
И он – подчинился. И не спорил. Потому что маленьким был и убогим, и – жалким. И потому что все споры, которые он когда-то и вел с ней – заканчивались для него плохо. Скандалом. Ее истерикой. И, как правило, его болезнью. 
Еще тогда и подумала Марина – она его специально доводит. Она его специально мучит, потому что когда он болен, когда выходит из больницы после очередной операции – и становится слабым и безропотным – она и получает от всего этого наивысший кайф. 
Она становится сестрой милосердия, которая делает процедуры. Она становится матерью, которой никогда не была. И не зря не была, недобро думала раньше Марина – таким злым, как она, Бог детей не дает. Не доверяет он в такие страшные руки ребенка. Только отца он ей и выдал для его мучений. За все его грехи. За то, что маму Маринкину, свою первую жену обижал и не ценил, за то, что семью разрушил. Вот и выдали ему в наказание эту суку. И сам он понимал – за что наказан. И, думалось иногда Марине – потому и живет во всем этом, потому что сам с этим наказанием согласен.
Потому и болезнь эту страшную получил, которая сожрала его, выела его всего – потому что сам себя чувством вины изводил и не простил он себе ничего. И ей, Тамаре Петровне, ничего не простил.
Он ее не простил, это Марина знала точно. Еще вчера, когда был он жив, после очередного мучительного приступа боли, когда он обессилевший и бледный лежал, чуть дыша, на Тамару Петровну напало какое-то раскаяние, и она упала на колени перед кроватью, на которой лежал отец, и, взяв его руки в свои руки, завыла, запричитала:
– Да что ж это… Да за что ж это… Может, это я в чем виновата?.. Может, я тебя когда обижала… Может, ты на меня за что сердишься…
И Марина просто задохнулась от всего этого «может…»
Может. Не то, что «может» – и обижала и унижала, и оскорбляла, и попрекала, и пилила нещадно за все. И, домой не пускала со смены, должен был отец идти в гараж и там переодеваться в чистое, чтобы в спецовке в квартиру не вваливался.
- Она его заставляет разуваться на лестничной площадке, - шепотом рассказывала Марине соседка их, тетя Маня, которая работала раньше с Марининой мамой и знала все про их семью и про мытарства отца здесь, с этой змеей, змеюкой, как называли Тамару Петровну все, без исключения, соседи.
- Он на лестничной площадке ботинки снимает, потом в дверь звонит, и в квартиру в носках входит, чтобы, не мусорил, значит…
Марина обвела взглядом всю чистую и какую-то выхолощенную квартиру, в которой жил эти годы отец, какую-то операционную, стерильную чистоту, которая была в ней – и подумала, не врала тетя Маня. Странно, как она его сюда в носках пускала… 
И жалко ей на минуту становится непутевого и так жестоко наказанного самим же собой отца. Жил он тут даже не как в тюрьме, как в операционной. И действительно, грустно думает она, в последние годы он и жил то в одной операционной, то в другой, то в реанимации. И устал он такой жизни – смертельно. Вот и умер, наконец-то, с облегчением думает Марина и вздыхает, опять удивляясь своей противоестественной радости. Отец умер – а она радуется.
…Он умер, так и не простив свою жену. Так и не ответив на ее фальшивое – «может, я…»
Просто руки убрал из ее рук и голову отвернул, и как-то дернулся лицом – и ничего не ответил. Не утешил, не успокоил. Не сказал:
- Да ладно, чего прошлое вспоминать…
Просто промолчал в какой-то отстраненности, и показалось Марине - ненависть была в его глазах, когда он голову отвернул.
И вспомнила она вдруг разговор с ним. Далекий, давний разговор, когда провожал он ее, и внучку свою маленькую, провожал до остановки, потому что опять встречались они где-то на улице, и видно было, как не хочется отцу расставаться, и она сама сказала ему:
 - Иди, папа… Иди, а то у тебя будут неприятности…
И он обнял ее и вдруг заплакал. Заплакал неожиданно, по-детски, уткнувшись ей куда-то в шею, и плакал, и слезы его текли ей за воротник, и он говорил:
- Я ее ненавижу!.. Ненавижу… Я там как в тюрьме… Я ее ненавижу… И боюсь… 
И Марина, от слов этих и слез, замерев на мгновение, тихо отстранилась, и сказала:
 - Но, почему?.. Ну, уходи же от нее... Но - зачем?..
И отец, как будто постаревший за эти несколько секунд откровения и ненависти, прорвавшейся в нем, как-то мотнул обреченно головой, и рукой махнул, мол, да ладно, чего уж. И пошел. 
И спина у него была жалкая. И весь он потерянный. И плакала потом Марина взахлеб, до самого дома. Шла и плакала, и дочка смотрела на нее с опаской, и крепко сжимала ее руку своей ладошкой, как бы успокаивая, и иногда говорила: 
– Не надо, мамочка, не плачь... 
Но какое там – «не плачь». Какое там «не плачь»…
Сейчас она уже не плакала. Как поплакала тогда, сразу после его смерти, на балконе – так больше и не плакала. А чего было плакать? Когда смерть эта была облегчением. Долгожданной свободой…
Тамара Петровна уехала, и пришедшие бабушки стали обсуждать – сразу ли обмывать тело, или подождать, пока Тамара Петровна приедет с гробом, и потом уже обмывать и переодевать, и ждали они, что Марина скажет, но Марина сказала – я здесь не хозяйка. Она уже давно не была хозяйкой отцу, другая у него была хозяйка, которая распоряжалась его жизнью, и его телом, и не хотела Марина даже сейчас встревать в их отношения. Отец сам выбрал этот ад для себя. Сам с ним согласился. Нужен был ему палач, а ей, Тамаре Петровне нужна была жертва, вот они и нашли друг друга…
Тело отца застыло, и когда через несколько часов вернулась Тамара Петровна из службы ритуальных услуг с гробом, помпезным каким-то пошлым кричаще-красным венком, скорее похожим на какой-то пошлый «богатый» букет из бумажных цветов, украшенных люрексом, пришлось повозиться бабушкам, и ворочать отца как большую куклу, и – опять не было ему покоя. 
И подумала вдруг с каким-то тихим ужасом Марина – если ты при жизни за себя не смог постоять и самим собой распоряжаться – то и после смерти будут тобой распоряжаться, и ворочать тебя, и продолжать над тобой какие-то унизительные «процедуры».
 Тело, наконец, одели, уложили в гроб, и осталось, как говорится только ночь простоять, да день продержаться, как закончится все это в Марининой жизни. И уйдет она из этой квартиры, куда и попала она только потому, что отец умирал, и нужны были деньги на последние операции и предстоящие похороны, и Тамара Петровна философски смирилась с Марининым присутствием, не переставая, однако делать замечания:
- Чашка не тут стояла... 
- Крышку не клади на холодильник – эмаль может поцарапаться... 
- Пакет туго не завязывай, порвется…
И опять – думалось Марине:
– Бедный папка, как же ты жил тут, в этой простерилизованной квартире , в этом постоянном жестком контроле - столько лет?!.
И у Марины уже после нескольких дней пребывания здесь начал как-то мучительно тянуть живот, и боль эта была какой-то постоянной, как будто бы это постоянное напряжение натягивало в ней что-то. И подумала она – понятно, откуда у отца постоянные болезни желудка – гастриты и язвы, и прободные язвы, и опухоли, и рак… От такой вот жизни…
…Утро началось неожиданностью. Тамара Петровна все вела с кем-то переговоры по телефону и заявила потом гордо:
- Все, придут его отпевать… Два дьячка…
И Марина сначала не поняла даже – о чем идет речь. Кого – будут отпевать? Отца?!
Отец был ярым атеистом. Ярым и беспрекословным. И презирал он все эти лживые, фальшивые ритуалы (процедуры, опять вспомнилось Марине любимое слово Тамары Петровны.) Не признавал отец этой фальши, этих песнопений, смысла которых никто не понимал, этой ненужной уже покойнику процедуры. И никогда, уверена была Марина, никогда не согласился бы, чтобы над ним два дьячка устраивали свои отпевания.
Она и сказала это Тамаре Петровне:
- Отец никогда, если бы его спросили, не согласился бы…
И ты прервала ее, спокойно и холодно заметив:
- Кто же у него сейчас спросит?..
И Марина чуть не сорвалась:
- Да вы и раньше не спрашивали, когда он был жив…
Но – промолчала. Потому что осталось только – «день простоять», - и попрощается она с этой женщиной навсегда. И – Бог ей судья. Не она, Марина, ей судья. Отец сам для себя этот ад создал, подумала она опять…
…Дьячки пели свои песнопения дурными голосами. И в этом тоже был какой-то ужасный, какой-то кошмарный фарс. 
С того момента, как вошли они в квартиру, показалось Марине, что началась какая-то уродливая, пошлая комедия. Уродливая и страшная, потому что проходила она над гробом, над телом ее отца. И Марина, верующая и посещающая иногда церковь – не приняла этих дьячков и все происходящее с первой же секунды. Потому что все это было фальшивым. 
Само решение провести над отцом эту «процедуру».
Сами дьячки, похожие скорее на студентов педучилища, поющие нескладно и нестройно, не знающие текста песен, и перебивающих друг друга, и, казалось Марине просто два проходимца пришли денег заработать, раздали всем свечки и стали песни петь, и сами они смысла песен этих не понимали. 
И «процедуру» они вели как-то бестолково, чувствовалось, что сами толком не знают – сейчас ли нужно вкладывать в руку отца какую-то бумажку – пропуск на тот свет, зашептала тетя Маня, - и крестились не в лад. И в разнобой, с разных мест начинали очередную «песню».
И публика, именно этим словом Марине и захотелось назвать людей, пришедших проститься, скорее, поглазеть, на отца, на «змеюку», на отпевание, – была ужасной. 
Какой-то полуспившийся мужик. Несколько теток, не в лад крестившихся, больше осматривавшихся по сторонам, потому что в квартире «змеюки» сроду из соседей никто не бывал. И несколько молодых парнишек, учеников отца из его бывшей бригады стояли неприкаянными, и не знали, что делать с этой капающей воском свечкой, и со своими руками, и как креститься – когда в одной руке – свечка, в другой пакет с обедом, потому что после похорон идти им было на работу.
И так все это было фальшиво. И так ненужно. И опять подумала Марина с каким-то тихими ужасом – если ты при жизни за себя стоять не мог и твоего мнения никто не спрашивал, и был ты бессловесным и покорным, – то чего уж тут – и после смерти за тебя все решат и устроят над тобой какие-нибудь пошлые и издевательские процедуры… 
И - страшны ей были эти мысли. 
Страшно – как же так жил ее отец, если уходит он из жизни так унизительно?
И мысль эта не успокоилась в ней, а только стала еще страшнее, что ли.
Потому что, когда стали выносить его из квартиры – неудобно было гроб нести по узким лестничным пролетам, вот и выложили его в какое-то одеяло, и выносили - отдельно гроб, отдельно отца. 
И был он похож на замученную, не знающую покоя мертвую куклу, марионетку, которую все дергали-дергали, потом свалили беспорядочной кучей в это одеяло. И – жутко это было. И опять подумалось Марине:
– Когда же его муки кончатся?! Когда же унижения его прекратятся?..
Но – не было покоя его телу, и его уставшей душе, которая, наблюдала, наверное, сейчас за всеми этими «процедурами» с содроганием.
Гроб несли молодые эти парнишки, и было видно, что тяжело им, и непривычно это, и никак они приноровиться не могли к шагу друг друга. Они уже дошли до автобуса, который должен был всех отвезти на кладбище, как вдруг Тамара Петровна заявила со всей своей категоричностью, как всегда говорила:
- Его нужно к проходной отнести. Пусть с заводом простится…
И было это заявление каким-то неожиданным и даже смешным. Кто простится – отец? Ему было уже все равно – куда бы его не отнесли. 
И Марина, при всем своем желании не вмешиваться, не лезть, просто «день продержаться», все же сказала обеспокоено:
- Тамара Петровна, ребятам тяжело нести, их мало… У проходной все равно никого же нет…
Проходная была закрыта, уже давно никто не ходил на завод через проходную, и был этот акт прощания действительно «процедурой» бессмысленной и ненужной.
- Он этому заводу всю жизнь отдал… Пусть простится… – так же категорично, не слыша никого ответила Тамара Петровна, и ребята, обреченно как-то повернули к проходной, и видела Марина со стороны, кренится со стороны в сторону гроб, и подумала:
 – Господи, когда же его мотать-то перестанут…
Гроб опустили на табуретки. Все молча постояли вокруг него. Потом гроб подняли и понесли его к автобусу. И подумала Марина облегченно:
- Ну и слава Богу! Сейчас на кладбище, опустят его в могилу – и он – свободен. И я от всего этого свободна…
…Тамара Петровна голосила, голосила фальшиво, потому что никогда не могла выражать эмоций, была она всегда какой-то бесчувственной, как командир, которому чувства свои выражать нельзя. И поэтому ее:
- Да на кого же ты меня оставляешь… Да на кого же ты меня покинул… - звучали неестественно и неправдоподобно. 
И казалось Марине – причитания эти были для Тамары Петровны тоже какой-то необходимой процедурой. Нужно голосить – вот она и голосила, чтобы все было по правилам.  
- Да я ли тебя не любила… - продолжала Тамара Петровна, и Марина подумала, что все прекрасно понимают – как она его любила. Ребята из бригады стояли понурившись. Несколько давних отцовых приятелей тихо о чем-то переговаривались, хмуро поглядывая на Тамару Петровну. 
Еще в первые годы жизни с отцом она выгнала, убрала, уничтожила все отцовские дружеские связи, привязанности. Никого около него не осталось. Ни с кем она его делить не собиралась. И вспомнилось опять Марине, как возмущалась мама, когда рассказывала:
- Ты понимаешь, она его на похороны к Толику не пустила… Они же вместе еще с ним еще в армии служили. Да что я тебе рассказываю, ты же знаешь – они всю жизнь вместе, рядом были. Вместе жили, потом работали в одной бригаде, потом – на одном заводе. Сколько раз, когда я от отца уходила, Толик приходил мирить нас… Он же ему кровь свою отдавал, когда отцу переливание нужно было делать... И вот теперь, когда Толик умер – отец проститься с ним не пришел… Все пришли, и друзья, и знакомые, и заводоуправление, и ребята из бригады, в которой он когда-то работал. Даже дядя Павлик пришел, после инсульта, с палочкой. Только отца не было… Не пустила она его… 
В последний раз Марина посмотрела на отца. На его все такое же, измученное и уставшее лицо. Поцеловала его в щеку, как целовала всегда при прощании. И шепнула, ему, как будто мог он ее слышать:
- Ну, все, папа, кончились твои мучения…
И – отошла от гроба.
Крышку гроба прибили. Мужчины неумело как-то взялись за веревки, поддетые под гроб, приподняли его, он закачался на этих последних в его жизни качелях, и представила Марина, как отец там, в гробу сдвинулся с места от этого качания. И подумала, да чего уж тут, его сегодня и так намотали из стороны в сторону…
Тамара Петровна с новой силой завела свои причитания:
- Да как же я без тебя…
И подумала Марина безо всякой злости - да, несладко будет ей без него. В нем был весь смысл ее жизни. Им она питалась. Им занималась. Им наполнялась. Чего она сейчас делать-то будет? Кого воспитывать, отчитывать, пилить? Кому будет говорить строгим голосом:
- Не садись на покрывало…
- Возьми другую чашку…
И – не жалко было ее Марине. Не жалко. Хватит. Накомандовалась. Пора, как говорится, и честь знать. 
И подумала она:
- Сейчас опустят его в землю, брошу я ком земли на его гроб – и все. Закончится это для меня…
Но – ничего не закончилось. Потому что гроб не входил в могилу.
Гроб просто не входил в могилу, и молодые эти парни, натянув веревки, снова и снова приподнимали гроб и опускали его, но он, ударяясь о какой-то невидимый выступ, бился и застревал. И снова они приподнимали его, и гроб кренился, и было что-то до жути страшное в этих ударах, в том, как мотается из стороны в стороны гроб, и Марина ясно представила, как там, внутри, уже весь сбился, скукожился отец. Как мотает его там, в гробу. И – даже дышать она на время перестала, как будто дыхание ее могло помочь войти уже, наконец, этому гробу в его могилу. 
Но – нет. 
Гроб не входил. 
И сказал кто-то:
- Подкопать надо, узко там…
И – гроб поставили на землю. И кто-то взял лопату и спрыгнул в могилу, чтобы подкопать… 
И Тамара Петровна, замолчавшая было, пока гроб пытались опустить в землю, как-то по деловому поставила у гроба табуретку, склонилась над гробом, и гордо, громко, с каким-то глубоким скрытым смыслом сказала, обращаясь ко всем:
- Это он со мной прощаться не хочет… Это он со мной расставаться не хочет…
И были эти слова таким верхом фальши и неправды, жестокой неправды, потому что если и хотел отец что-то в своей жизни, исступленно, - так это вырваться от нее, уйти, умчаться, исчезнуть. И сколько раз он делал это, и каждый раз она возвращала его. Возвращала властно, как маленького ребенка. И – отчитывала потом, что он ее перед соседями позорит. И отец опять – ломался, сдавался, И – болеть начинал. 
А потом - и уходить перестал. Просто принял это как наказание…
- Не хочешь ты покидать меня… Уходить от меня не хочешь… - заголосила Тамара Петровна… - Расстаться со мной не хочешь…
И было это последней каплей для нее, Марины. Последней каплей для всего ее терпения и принятия, и решения «день продержаться».
Ее рвануло с места, и она побежала. 
Она бежала куда-то, вглубь кладбища, не разбирая, куда бежит, только – оттуда. От этой фальши, этого ужаса, этой жестокой неправды и жестокой реальности – от этих продолжающихся издевательств над отцом, которым не было конца и после смерти.
И после смерти он продолжал находиться в этой неправде, в фарсе, в каких-то унизительных «процедурах». И было в Марине сейчас такое отчаяние от всего происходящего. Просто отчаяние, потому что – сколько же можно… Сколько же можно…
И она бежала, вся в слезах, плача в голос, просто подвывая, и говорила только:
- Господи… Господи… Господи – да когда же все это кончится…
И остановилась она, голову в небо задрав, и вопрос этот задала, и услышала шаги, и голос тетя Мани, догнавшей ее, заполошный какой-то:
- Мариночка, детка, да ты что… Да нельзя же так… Он же тебе отец… Нехорошо от могилы уходить… Нужно же его проводить…
Но Марина, не слушая ее, схватила ее за плечи и сказала, спросила с каким-то отчаянием в голосе:
- Тетя Манечка, тетя Маня, ну вы скажите – ну как же нужно было так жить – чтобы вот так - уходить из жизни…
- Как же нужно было так жить – чтобы вот так - умирать…
И – не было ответа у тети Мани…

…Она пришла сюда утром и стояла сейчас у свежей могилки отца.
Она смотрела на могилку своего отца, и видела его там, внизу, глубоко под землей. И легко ей было представить – как лежит он там, весь сбитый куда-то набок, скукошенный, как тряпичная кукла.
И подумала она опять – вот как все, оказывается в жизни устроено. Как ты живешь – так и умираешь. И если жил ты в унижениях, в покорности, в мучениях, то и после смерти все это продолжается. И вспомнила опять вчерашнее свое:
- Как же надо было так жить… 
И подумала она светло:
- Вот и кончились все его мучения и унижения… Вот и кончились…
И тут только увидела, как бы рассмотрела всю его могилку, с несколькими венками, лежащими по краям, и - с кроваво-красным, фальшивым, с люрексом, пошлом в своем «богатстве» и помпезности», - букетом.
Стоял он на могилке, в головах. Стоял гордо, и опять подумала Марина, совсем не был он похож на венок, наоборот, на роскошный в своей бумажной пошлости букет. Торжествующий и нарядный. 
«От любимой жены» прочла она надпись на ленте, перекинутой через букет.
 И подумала с тихим каким-то ужасом:
– Она его и тут достала… И тут властвует…
 И – качнула головой, просто изумляясь этой закономерности, что если ты за себя в жизни постоять не мог, так тебя и после смерти достанут…
И – повернулась, чтобы уйти от могилы.
И – повернулась обратно.
И букет этот, так мало похожий на венок, взяла и положила набок, чтобы не красовался. 
Просто уронила его, каким-то легким движением руки. 
Просто толкнула его. 
И он упал. 
И скатился с могилки. 
И стал просто грудой кроваво-красных, с люрексом, пошлых цветов.
И подумала она:
- Вот и хорошо… Вот и правильно… 
И, уже выходя с кладбища, обернулась, посмотрела издалека на свежую могилку отца, подняла голову вверх, в небо, и попросила:
- Господи милостивый, миленький, добренький Боженька, не дай Бог мне так жить…
И добавила:
- И так – умереть…


 
заявка на книги

поисковая оптимизация Студия «Лого-сайт»