"Женщина из клетки". Часть 2 - Рассказы.
Игра с облаком

Эти грязные чашки, они опять оставили их на столе... 
Убрать грязную посуду. Помыть грязную посуду. Застелить постель внука, вечно он опаздывает, несется как угорелый. Сходить в магазин, купить квасу. Сделать окрошку, зять давно просил. Купить мяса, навертеть котлет. Свои, домашние — не то, что эти покупные. Куда пойти за мясом? Как все нынче дорого! И цены — в каждом магазине свои, вот и ищи, где дешевле…
Ольга Ивановна думала это, и руки ее привычно застилали постель, собирали разбросанные вещи, что-то поправляли и оглаживали.
И опять мысли о домашних хлопотах как-то неспешно проговаривались в ней.
Надо замочить белье, постирать дочери халат. Зять просил зашить рукав куртки, в которой он ходит на рыбалку… 
Опять они вчера ругались, подумала она обеспокоено. Чего поделить не могут? Живут не хуже людей, сын растет, пора бы уже привыкнуть, успокоиться. Да, семейная жизнь — не сахар. Да и у кого она сахар?..
Ольга Ивановна остановилась и задумалась. Она сама прожила в браке двадцать лет, до смерти мужа, такой неожиданной для нее, но даже сейчас не могла ответить себе — была она счастлива? Жили, как все. По-разному. После смерти мужа ее пытались несколько раз знакомить с мужчинами, устраивать ее личную жизнь, да это казалось смешным и стыдным — в ее то годы! Подрастала дочь, надо было заниматься ею, так Ольга Ивановна и осталась одна.
Она провела весь день в домашних хлопотах, потом пошла за покупками. Она обошла магазины, купила квасу, купила хороший кусок мяса, поохала над ценой, да что делать! Нагрузила сумки продуктами, вроде все необходимое, не идти же еще раз в магазин. 
Обратный ее путь проходил мимо парка, она ходила мимо него сотни раз за последние три года после переезда в эту квартиру. Сколько хлопот было с обменом, съезды, разъезды, цепочка. А сам переезд! Стихийное бедствие! Сколько забот легло тогда на ее плечи. Дочь и зять работали, внук учился, она одна и разгребала эту прорву вещей, находя для каждой ее новое место.
Подул ветер. Погода к дождю, подумала Ольга Ивановна, глядя на проплывавшие по небу темные облака.
Она проходила мимо ворот парка, когда вдруг ей пришла в голову мысль зайти туда и передохнуть немножко. Она зашла, с интересом рассматривая скульптуры, стоящие под открытым небом, островки зелени, оформленные в маленькие оазисы. Пять елей стояли особняком на зеленой лужайке. И так привлекательно смотрелись они и эта ярко-зеленая трава, что Ольге Ивановне захотелось посидеть на траве, там, под этими елями. Она оглянулась вокруг, увидела много таких любителей, сидящих или лежащих в тени деревьев, и пошла к выбранным ею елям.
Она села на траву среди этих высоких, очень красивых стройных елей, одна из которой была серебристая. И вдруг поймала себя на мысли, что уже давно забыла это чувство, когда она просто сидит, ничего не делая, и может наслаждаться тишиной, покоем, одиночеством. Наслаждаться красотой этих елей, которые ее окружают, мягкой травой, радоваться этому солнцу, этому небу. Она чувствовала, как что-то начинает происходить в ней, как что-то новое, или давно забытое старое, начинает пробуждаться в ней.
 Ветер усилился. И вдруг она заметила, как ель ответила на порыв ветра. Ольга Ивановна в первый раз в жизни увидела, как ель играет с ветром. Она увидела, как ветер, налетая, как бы трогает эту ель, шевелит ее ветви и вот эти ветви, как огромные мохнатые лапы, опущенные книзу, начинают отмахиваться от ветра. Это было удивительно! Это было совершенно фантастическое зрелище, когда живая ель играла с ветром. 
Она кокетничала, она отклонялась при каждом новом ударе, она отхлестывала этот ветер лапами, и это было так женственно, так красиво и так необыкновенно! Ольга Ивановна была заворожена происходящим, потрясена увиденным, и ей показалось, что все это происходит как во сне, как в сказке, и что действительно существует живой ветер, живая ель, и они играют вместе. Как будто она заглянула в чужую тайну. 
Она вдруг поймала себя на мысли, которая давно не приходила ей в голову. Оказывается, в этой жизни есть что-то такое, чего она еще не узнала, чего она еще не успела понять и что может удивить ее, обрадовать ее, сделать ее ребенком, сделать ее счастливой. 
Она не думала об этом, она не думала о себе, она привыкла думать о других, она решала чьи-то проблемы, она заботилась о дочери и внуке, она всегда жила в какой-то суете и хлопотах. Так было всегда. И ей некогда было остановиться и подумать о себе и своей жизни. Остановиться, чтобы увидеть вокруг себя что-то новое.
Ей казалось, что все самое хорошее в ее жизни кончилось, со смертью ее мужа. Кончилось, когда ее дочь стала взрослой и уже не стала так нуждаться в ней. Кончилось с выходом на пенсию, когда она стала никому не нужной и впереди была только старость и домашние хлопоты. И, оказывается, есть в этом мире что-то, чего она еще не знает, не испытала.
Она откинулась на спину, легла в траву, и это было такое новое в ней движение — просто лечь на траву и смотреть в небо. И она смотрела в небо, смотрела как-то по-новому. И это было продолжение той сказки, в которой она наблюдала игру ветра с елью. 
Облака плыли по небу, и она в первый раз в жизни по-настоящему поняла, что значит — облака плывут. Они действительно плыли, они плыли, как огромные птицы. Они были удивительно похожи друг на друга и напоминали семью удивительных существ, которые вышли на прогулку. И это было так красиво, так необычно, так неизведанно, как будто она видела это в первый раз. 
Казалось, еще чуть-чуть — и облака начнут размахивать своими огромными руками, клубящимися и пушистыми. Облака вырастали одно из другого и сливались вместе. Они росли на глазах, меняли форму. И было такое чувство, как будто все они собрались на какую-то странную, только им самим понятную игру. 
Ольга Ивановна вдруг увидела это небо, все целиком, такое огромное, и необыкновенное в своей силе и мощи, и поняла, что она действительно еще так много не знает в своей жизни. Что действительно стоит жить, что еще столько неизведанного, столько нового в жизни…
Она шла по аллее парка и чувствовала себя совершенно другой, не той, которая вошла в этот парк. Она чувствовала себя той девочкой, которая жила в ней все эти годы, и которой она была так давно, Она чувствовала себя той девочкой, которая просто жила и просто радовалась жизни, которая была беззаботной, и ждала будущего, и надеялась, и мечтала, и все было у нее впереди. И она поняла, что ничего не умерло в ней, что все живет в ней, и она, настоящая, тоже хочет жить, хочет радоваться, хочет будущего.
Переходя на другую сторону аллеи, Ольга Ивановна перепрыгнула через лужу. Она перепрыгнула через нее, и сама поразилась, как, с какой легкостью она это сделала. Совсем девчоночьими движениями, она очень легко перенесла свое достаточно грузное тело, и почувствовала, что и эта лужа, и этот день, и все вокруг доставляет ей удовольствие.
Проходя по двору, мимо стола, за которым несколько пожилых мужчин играли в домино, она заметила, поймала взгляд одного из них. Это был мужской взгляд, и она почувствовала это. И это не смутило ее, это было естественно для нее сейчас. Она была женщиной, она осталась женщиной и она подумала, ну почему бы и нет, почему бы и нет, у меня еще столько времени, мне еще жить и жить… И эта мысль пришла к ней впервые за все годы одиночества.
Ольга Ивановна пришла домой и на вопрос дочери, куда, мол, это она пропала, ничего не ответила. Да и что можно было ответить, как можно было объяснить словами это новое чувство в ней? 
Она поставила сумку с продуктами, слушала вопросы дочери и думала, как все это неважно, как все это ничтожно — где она покупала мясо, сколько стоит, какая все это чепуха. Она прошла к себе в комнату, и дочь посмотрела ей вслед удивленно, не узнавая ее, и узнавая ее новую.
Ольга Ивановна подошла к окну, посмотрела на привычный пейзаж за окном, но он не был обычным, все сейчас стало для нее необычным, потому что другой стала она. Она — новая, в ней есть надежда и желание жить, быть счастливой. И в ней та девочка, которая еще не нажилась, не налюбовалась, не налюбилась, и у нее так много еще всего впереди.
Ольга Ивановна вспомнила мохнатые лапы ели, играющие с ветром, и засмеялась.

80 копеек за урок…

То ли пьеса была плохой, то ли актеры играли ее вяло и невкусно, но Наташе уже несколько раз хотелось встать и уйти. И каждый раз она себя останавливала.
Сначала была надежда, что сейчас все разыграются, появится какая-то интрига, или чувства, или темп ускорится, и появится хоть какое-то желание смотреть это дальше. Потом, когда она уже собралась встать и уйти, она осмотрела ряд, в котором сидела, зрителей, мимо которых должна была пройти, увидела женщину с резким, неприятным лицом и стушевалась. Не захотела она проходить мимо нее, представила, как та недовольно сожмет губы, всем видом показывая, что вот, какая-то деревенщина невоспитанная, уходит во время представления.
И Наташа осталась сидеть. Осталась сидеть и тоскливо выслушивать блеклые реплики, смотреть на действие, которое правильнее бы назвать бездействием.
Единственное, что радовало ее в этом состоянии, — антракт уже скоро, и, раз уж она осталась, то пойдет в буфет.
Театральный буфет всегда был слабым Наташиным местом. Еще с детства осталось у нее это волнующее отношение к буфету, ощущение какого-то праздника, чего-то необычного и вкусного. Еще в тех пор, когда мама водила ее в театр и они стояли в длинном хвосте очереди, предвкушая театральные лакомства. 
Театральный буфет был не просто буфет, он был театральный. И ей казалось, что все, даже хорошо знакомые ей эклеры, здесь были вкуснее. И всегда здесь было что-то такое, чего не было в их обычной жизни. Или бутерброды с икрой, которую тогда днем с огнем было не отыскать. Или дорогие шоколадные конфеты, которые продавались поштучно. Или мороженое в вафельных стаканчиках, которое продавалось только в ГУМе да в театральных буфетах.
Наташа вспомнила вдруг, как однажды, будучи уже взрослой девушкой, пошла в театр и в перерыве купила такой вот шарик мороженого, посыпанный сверху шоколадной крошкой. Стоил он тогда двадцать копеек, и она дала рубль продавщице. И уже отошла от очереди, села за столик и начала есть это мороженое, но вспомнила вдруг, что сдачу, целых восемьдесят копеек, не взяла. И, мгновение поколебавшись, подошла к продавщице. Восемьдесят копеек — это были для нее тогда деньги. Она получала сорок рублей стипендии, и мама давала ей ежемесячно столько же, и ей всегда не хватало, не хватало катастрофически, а тут — целых восемьдесят копеек, на которые она могла дважды поесть в студенческой столовой…
Тетка-продавщица выслушала ее спокойно, с каким-то холодным взглядом накрашенных глаз. И взгляд этот был наглым. Откровенно наглым, когда она сказала:
 — Ничего не знаю. 
И все. И даже не стала еще что-то говорить, просто продавала мороженое дальше.
И Наташа тогда опешила. Опешила перед этой наглостью, перед откровенным обманом. Но, даже опешив, набралась храбрости и робким голосом сказала:
— Но у меня был с собой только рубль, и вот видите, — она показала ей пустую руку, и раскрыла руку, в которой держала мороженое, — вот видите — у меня нет денег…
— Девушка, не мешайте работать, — сказала продавщица, даже не удосуживая ее взглядом, и продолжая продавать мороженое, всем своим видом как бы говоря — вот ведь, ходят тут всякие авантюристки, обманывают честных продавщиц, еще и работать мешают… 
И Наташе стало нестерпимо стыдно, как будто бы она и вправду обманывала и хотела выудить у продавщицы восемьдесят копеек, которые ей не принадлежали. И она отошла от очереди, испытывая нестерпимый стыд. И ей казалось, что вся эта очередь смотрит на нее осуждающе — в театр пришла, можно сказать, в храм искусства, и так себя ведет…
И вместе с этим чувством стыда она испытывала настоящую обиду — ведь она не обманывала, она действительно забыла взять сдачу. И она опять села за столик, отвернувшись от очереди, и слизывала мороженое, которое вмиг стало каким-то невкусным, и про себя все говорила и говорила, подбирала слова, которыми могла объяснить продавщице, что та не права, что она ее не обманывает. Но она не произнесла вслух ни слова. Просто не набралась смелости подойти опять к этой наглой продавщице и постоять за себя.
И Наташа ушла тогда из театра. Ушла, потому что настроение было вконец испорчено. И неясно было, почему она так расстроилась, — то ли потому, что продавщица так нагло себя повела, то ли потому, что самой было неловко за свою робость, ненастойчивость…
Действие, или бездействие, как назвала его Наташа, наконец-то закончилось. В зале зажегся свет, и Наташа торопливо стала пробираться по ряду. И самой ей стало смешно от такой торопливости. Как будто нужно было куда-то успеть, в какое-то важное место. Но сейчас театральные буфеты были уже другими, она это знала. И ничего необычного ни в их ассортименте, ни в их оформлении не было. Но все равно, как дань прошлому отдавала она, когда вот так радостно и нетерпеливо спешила в буфет, чтобы взять что-нибудь вкусненькое. А это вкусненькое — привычные бутерброды с ветчиной, такие она ела каждое утро. Или привычные пепси или кола…
Она все-таки выстояла длинную очередь, удивленно думая при этом — почему она всегда оказывается в хвосте? Вроде бы и вышла она из зала не последней, но очередь перед ней как-то увеличивалась. Кто-то подходил к тем, кто очередь занял раньше, кто-то, вроде пришедший позже ее, почему-то оказывался перед ней. Кому-то она сама уступала очередь, какой-нибудь старушке-театралке, или пожилому ветерану, который шел со своей орденской планкой, всем видом говоря — вот видите, я ветеран, мне место нужно уступить. И Наташа делала шаг назад, показывая, что вот это место она и уступает… 
Она взяла бутерброд с ветчиной, бутерброд с икрой, чашку кофе. Есть ей не хотелось, но это точно было данью прошлому — быть в театре и обязательно поесть в театральном буфете.
Она жевала бутерброд с ветчиной, удивительно невкусной и пресной, как и само действо, которое она с таким трудом высидела, — когда он подошел к ее столику.
Она увидела сначала чашку, которую кто-то поставил на стол, потом тарелку с бутербродами, и у нее мелькнула мысль — почему именно к ней всегда все подходят? Почему, когда все столики заняты, — именно к ней подсаживается какого-то неприятного вида старик, или болтливые девушки, которые не дадут ей спокойно посидеть, или мамаша с надоедливым ребенком? Тут что — медом намазано?..
И только после этого она увидела его. Всего его. Во всей его красе.
Таким красивым просто нельзя было быть. И он был. Она даже слегка поперхнулась, но, слава Богу, почти незаметно, и несильно, а то бы сразу опозорилась, начав перед ним кашлять и хватать воздух губами. И, было отчего поперхнуться.
Перед ней сидел Ален Делон, Микки Рурк и Антонио Бандерас в одном лице. Красавец мужчина, одним словом. Настоящий мужчина. Красивый и дорогой. С широким разворотом плеч, и с выражением лица, в котором были уверенность и властность. И взгляд его был настойчивым и проникающим, такой взгляд, как говорят женщины, который раздевает женщину… И она вдруг поежилась, и почему-то судорожно стала вспоминать — какое на ней надето белье, как будто бы он мог его увидеть или уже сейчас она могла перед ним раздеться.
— Наверное, так удавы смотрят на кролика, — подумала она и почувствовала себя этим кроликом. Кроликом, который был обречен…
Он улыбнулся ей, и зубы его оказались ему под стать. Белые, ровные и крепкие. И улыбка — голливудская. И она подумала: «О, Боже!» — и глотнула воздуха…
— Я вам не помешаю? — спросил он у нее потрясающим мужским голосом, такого тембра, от которого в волнении забилось бы сердце у любой женщины.
 И она одновременно замотала головой и сказала:
— Нет!
И одновременно с этим ее: «Нет!», сказанным так быстро, как будто она испугалась, что он может уйти, мелькнула мысль: «Ну, дает мужик, сначала все принес, поставил, сам сел, потом еще спрашивает — не помешает ли он?» 
Какая-то наглость его, — наглая наглость или уверенность, черт его разберет, — понравились ей… И он показался ей еще более привлекательным, хотя, видит Бог, куда же больше…
Он влюбил ее в себя с первого взгляда, это точно. И она, завороженная, смотрела на него, впитывая и его улыбку, немного холодноватую, как бы высокомерную, и то, как он смеялся, громко, не стесняясь этой громкости. Она смотрела на него, как кролик смотрит на удава, и была этим кроликом. Она попалась. Она даже еще не знала, до какой степени она попалась…
Они ушли из буфета и уже не вернулись в зал. 
— Уйдем отсюда, — сказал он, — и она только кивнула в ответ. Что она могла еще сказать?..
Они шли по аллее, и этот вечер казался ей просто волшебным. 
Еще пару часов назад она шла по этой же аллее, и этот начинающийся вечер казался ей сырым и промозглым. И ей не нравились колючие снежинки, которые били в лицо, и холодный ветер, который задувал под разрез юбки, которую она надела в театр. Надела, что называется, на голое тело, на одни колготки, не поддев теплых штанишек. Раньше, пока она жила с мамой, та всегда проверяла, — тепло ли она одета, проверяла, несмотря на то, что Наташа стала совсем уже большая, училась в институте. Потом, когда Наташа переехала в небольшую квартирку, оставшуюся ей от двоюродной бабушки, этот мамин надзор ослаб, но в телефонных звонках мама продолжала давать все те же инструкции:
— Не ходи раздетой! Надевай рейтузы, нечего форсить!..
Наташа сама не знала, почему вдруг подумала об этих рейтузах, подумала с каким-то внутренним ужасом: «Вот так познакомишься с мужчиной, вот с таким потрясающим мужчиной, и, может быть, это встреча всей твоей жизни, а на тебе какие-то дурацкие рейтузы надеты…»
Она подумала об этом и сама вдруг устыдилась своих мыслей, как будто она, Наташа, какая-то женщина легкого поведения, которая может вот так, сразу, в первый же вечер позволить мужчине зайти так далеко, что он увидит, как она одета, какие на ней рейтузы…
«Черт, — мелькнула в ней мысль, — дались же мне эти рейтузы! Со мной такой мужчина рядом идет, а я думаю о каких-то ужасных рейтузах. Даже само слово какое-то ужасное…» 
И она перестала думать о том, как одета, и озабоченно, скашивая глаза, боясь повернуть голову и посмотреть прямо в глаза этому человеку, смотрела на него и думала: «Почему он молчит?.. И что будет дальше…»
Все происходящее казалось ей каким-то нереальным, как будто и происходило не с ней, Наташей Скворцовой, а с героиней какого-то романа.
Подошел к ней белозубый, волоокий красавец, сказал ей своим волшебным мужским тембром:
— Уйдем отсюда…
И она, как героиня романа, пошла за ним. И пойдет хоть на край света…
Она одернула себя: «Совсем с ума сошла! Ты его совсем не знаешь. Ты его видишь в первый раз в жизни, и туда же — хоть на край света…»
Но эта взрослая и рассудительная женщина была сметена в ней, просто исчезла, испарилась, когда он, вдруг остановившись, взял ее за плечи и властно развернул к себе. Он сделал это неожиданно, и душа Наташи просто улетела, затерялась где-то, а тело как бы пробудилось от этого его движения.
 И он спросил ее:
— Ты живешь одна?..
И она, дурея от его голоса, просто кивнула в ответ, потому что во рту все пересохло. Только подумала быстро — я точно как кролик…
И он, вдруг прижав ее к себе, ткнув ее лицо в ее собственный воротник и в свою шею, тем же голосом, только каким-то осевшим, глухим, сказал:
— Пойдем к тебе…
 И она опять просто кивнула, потому что не была способна ничего говорить. И пока они шли к метро, ни слова не было сказано между ними, только внутри ее слова говорились и говорились. Они просто не прекращались, они шли потоком, только она не могла их озвучить, не могла их произнести.
А слова эти говорились и говорились, что так нельзя и это, наверное, неправильно, что она его совсем не знает, она даже не знает, как его зовут. Она вдруг только сейчас с каким-то поразившим ее удивлением поняла, что они так и не познакомились. Там, в буфете, было сказано несколько фраз, несколько шуток, но все это говорил он. И потом он сказал: «Уйдем», — и они ушли, и потом они молчали….
И она все говорила с самой собой, что нужно остановиться и спросить хотя бы, как его зовут, но она просто не знала, как это сделать, и как-то по-дурацки это выглядело бы, — идет с мужчиной к себе домой, и вдруг, спрашивает, да, кстати, а как тебя зовут... Как в каком-то пошлом романе…
 И эти мысли в ней самой ей не нравились, и она все хотела как-то проговорить их, сказать ему, что она — не такая, что она так не может. А она действительно так не могла. И она вспомнила свою неудавшуюся любовь, Витю Короткова, с которым они дружили целых два курса, и только потом он ее поцеловал, и как она потом ночь не спала, думая — что же теперь будет, когда она такое позволила. И потом они долгих полгода были целомудренными, и как она волновалась, когда была их первая ночь, как готовилась, и вся вымылась, и вся надушилась, и зубы два раза почистила, и сердце ее стучало так сильно, когда он позвонил в дверь. И как он сам волновался, и были они какие-то неловкие и торопливые… 
Она вспомнила все это как-то быстро и удивилась тому, что та Наташа, о которой она вспомнила, сейчас идет вдруг с незнакомым мужчиной, имени которого не знает. Идет к себе домой…
И она тут же подумала: мы просто идем, это еще ничего не значит. Придем, попьем чаю, и она стала вспоминать — есть ли у нее что к чаю, и в сердцах обозвала себя «растяпой несчастной», ведь что стоит купить какую-нибудь коробку конфет или печенья и пусть будет на всякий случай, но таких случаев у нее просто не было, поэтому не было ни коробки конфет, ни печенья…
И она опять искоса посмотрела на него, на его лицо, какое-то одухотворенное в своей сосредоточенности, как будто он был где-то далеко, не с ней, и это опять помешало ей произнести хоть слово, хоть слово сказать о том, что так нельзя, и что она не такая. И мысли о чае испарились так же быстро, как пришли, потому что не чай ему был нужен.
 И еще какая-то вспышка мыслей успела в ней расцвести, пока они поднимались по эскалатору, и она впервые пожалела, что живет в самом центре в этом старом доме, так близко расположенном к театру, потому что она все еще не набралась смелости произнести хоть слово, чтобы что-то изменить, или прояснить, и только внутри эти слова звучали и звучали… 
И она думала, что это тоже неправильно, что он идет и ни слова не говорит. Идет как чужой — и непонятно тогда, зачем он идет, и куда идет. И какая-то защитная мысль пронеслась в ней, — может, они придут, и он все скажет, все объяснит. И все станет на места, и это действительно будет, как в романе: «Он увидел ее и был потрясен ею, и они слились в долгом поцелуе, и тела их откликнулись на этот поцелуй, и потом они жили долго и счастливо…»
Но он ничего не сказал. Ничего не объяснил. Некогда ему было заниматься такими глупостями. Он прижал ее к себе, как только они вошли в квартиру, и она захлопнула дверь, и руки его, сильные и властные, стали снимать с нее одежду, и она уже совсем перестала думать, и последняя мысль, которая мелькнула и которую она осознала: «Как хорошо, что я не надела рейтузы!..»
И потом было что-то судорожное и суетливое, почти не осознаваемое ею, потому что то, что происходило, не должно было происходить, но происходило, происходило как бы без Наташи, но с ней самой. И осознание того, что это происходит с ней, мешало ей ясно и отчетливо понимать и принимать происходящее. И только обрывки каких-то мыслей и чувств были в ней, когда он резко потянул с ее ног колготки, и она подумала — порвутся, и когда ее блузка, театральная, белая, с нежными рюшами, оказалась на полу, и она подумала — испачкается, и больше думала об этом, чем о том, что происходит с ней. И его лицо над ней было с каким-то отстраненным выражением, с холодным, отсутствующим взглядом, когда он был в ней, как будто и не в ней он был, а где-то там, с собой, а она просто попалась, чтобы быть тут и быть средством для того, чтобы он погрузился в себя. 
И все это происходило очень быстро и очень медленно одновременно, потому что ей казалось, что это тянется долго и никак не кончается, и наконец кончилось, и он сел на кровати, и лицо его было таким же отрешенным. И она тоже села, и, прижав руки к груди, замерла в каком-то оцепененном ожидании, что сейчас что-то произойдет, он что-то скажет, и вся неожиданность произошедшего приобретет какой-то смысл, какой-то понятный и красивый смысл:
— Прости, я просто не смог сдержаться… Я увидел тебя и…
И он не сказал этих слов. Он вообще ничего не сказал, а просто встал и стал поправлять одежду, заправлять рубашку, деловито и спокойно подтягивать брюки. И она тоже встала, как-то судорожно-суетливо надела кофточку, лежащую в кресле, вот ведь, не убрала на место, когда шла в театр, а она пригодилась, подумала она. И как-то механически отметила спущенные петли на колготках, и свой ужасный вид в одной колготке, потому что он так торопился, что вторую снимать не стал, и действительно, зачем, так же механически подумала она. И быстро сняла с себя эти разодранные колготки, и почему-то сунула их под подушку. И выпрямилась, и наконец встретилась с ним глазами, и в ее глазах был такой вопиющий вопрос, все невысказанное было в них, и в его глазах она ясно увидела ответ на все свои вопросы, на все свои мысли. 
Он смотрел на нее так же холодно, и взгляд этот был ей знаком, только она не знала, почему он был ей знаком. И во взгляде этом было отметание всех ее вопросов и ожиданий, он как бы говорил: «Ты что-то хочешь спросить? Странно, что тут непонятного...»
И с каким-то отчаянным осознанием всего, что произошло, она подумала: «За что?.. Почему?..»
И он тут же отреагировал на этот ее незаданный вопрос. Отреагировал каким-то полупрезрительным подъемом бровей, холодноватой улыбкой, и вся его высокомерная осанка и лицо, и взгляд ответили ей: «А чего ты еще хотела?..»
И он наконец разомкнул рот и сказал буднично и просто:
— Ну что ж, мне пора…
И пошел к двери, по пути надевая дубленку, и делал он это не торопясь, спокойно и размеренно, потому что, наверное, так всегда уходил от женщин, с чувством выполненного долга перед самим собой, что вот, мол — захотел трахнуть еще одну наивную театральную дуру, вот и трахнул…
И она подумала, что для него это, наверное, хобби. Развлечение светского мужчины. Посетить театр, посмотреть пьесу модного режиссера, чтобы завтра своим волшебным волнующим голосом рассказать кому-то:
— Вчера смотрел пьесу такого-то… Скука страшная… Зато потом — развлекся…
И она подумала об этом, и все же сделала еще несколько шагов за ним, совершенно заторможенно чего-то еще ожидая и совершенно ясно понимая, что ничего больше не произойдет. Он просто уйдет, и все…
И он просто ушел. Дверь щелкнула задвижкой замка, и его шаги, спокойные и неторопливые, раздались там, на лестничном пролете.
И только в эту секунду какой-то внутренний вопль раздался в ней, внутренний крик, который она тоже не выпустила, а поглотила в себе, и крик этот был отчаянный и страшный. Нет, это неправда! Это неправда! С ней не могло такое произойти! С ней не могло! Как можно было, чтобы с ней это случилось?!..
И она вдруг с ненавистью подняла голову кверху, туда, где было небо, и ей было мало этого жеста, она рванулась к балконной двери, так же механически подумав, вот мама ругала ее, что не заклеила дверь на зиму, а вот как хорошо, что можно выйти на балкон…
 И она не просто вышла, — она выскочила, и, задрав голову кверху, чтобы увидеть небо, с какой-то ненавистью и отчаянием, спросила, спросила опять внутри себя, не выпуская слов наружу:
 — Почему?! Как можно было, чтобы с ней это произошло?! Как допустили там, что это с ней произошло?! Они что, не видят, что с ней этого нельзя делать?! Они что, не видят, какая она и что ее нельзя так обижать… 
И она смотрела в эту темноту неба, и вдруг такая ясная и одновременно страшная мысль пришла к ней. И была она так страшна в своей ясности и так тяжела, что она опустила голову под этой тяжестью. Потому что мысль эта была проста:
— Они действительно там все видят. Они точно там видят, какая она. Видят, что она — никакая, безответная, что она кролик, что она разрешает себя обижать и не стоит за себя… Они там все видят…
И осознание закономерности произошедшего было так огромно, что в эту секунду, в долю секунды, пришло спасительное понимание: «Пока она остается такой, ее так и будут обижать. И если она ничего не изменит — ничего не изменится… И надо что-то изменить, надо изменить этот страшный сценарий, когда ее может обидеть наглая тетка продавщица, и когда ублюдок, которым был тот красавец, может так запросто войти в ее жизнь, войти в нее саму…»
И в эту минуту, когда эти спасительные мысли четкой цепочкой появлялись в ней, она вдруг увидела его. 
Он стоял в конце дома и прикуривал сигарету. Он делал это спокойно, никуда не торопясь. И этот его замедленный жест руки, когда он подносил сигарету к губам, она увидела, как в замедленной съемке, как будто крупным планом. И это движение его руки вдруг включило в ней какую-то холодную решимость, даже жесткость. И она подумала: 
— Он так не уйдет… Я не дам ему так уйти...
И она рванулась с балкона, не захлопывая двери, и рванулась в коридор, и движения ее были быстры и точны. Она сунула босые ноги в сапожки, одновременно подхватила с пола свое пальто, шлепнула ладонью по предохранителю замка, потому что — некогда ей было возиться с дверью, и понеслась по лестничному пролету вниз. И она мчалась так быстро, и ее не заботило, что она вся — какая-то взъерошенная и полуодетая, и она успела подумать, что сверху она сейчас похожа на большую взъерошенную птицу, которая мчится куда-то, и крылья ее развеваются. И крылья ее пальто развевались, когда она бежала туда, за ним, и она еще не знала, зачем бежит, и что скажет, что сделает, но точно знала, что скажет что-то или сделает, потому что нельзя было оставлять это так, потому что там, наверху, все видят — какая ты и как позволяешь с собой обращаться... 
И она увидела его в свете фонаря, и крикнула звонко и громко:
— Эй, ты!..
Он не обернулся, и она опять крикнула:
— Эй, ты! Ты забыл…
И он остановился и повернулся, и лицо его в свете фонаря было жестким и насмешливым одновременно.
И, она, еще не зная, что сделает, пошла спокойнее, сунула руки в карманы и нащупала в кармане кошелек и зачем-то достала его. И, подойдя к нему, посмотрела в его напряженное лицо и сказала холодно:
— Ты забыл…
И сама себя поправила:
— Я забыла…
И, удивляясь сама своему движению, открыла кошелек и высыпала на ладошку мелочь, и сделала то, что сделалось само, — она запрокинула лицо, открыто и холодно посмотрела в его глаза и произнесла медленно и жестко:
— Я забыла тебе заплатить!..
И вмазала всей своей раскрытой ладошкой по его груди, и, как в замедленной съемке увидела эти монетки, на мгновение приставшие к его дубленке, и монеток этих было четыре, и она быстро и ясно увидела, что это был полтинник и три десятикопеечные монетки, и они были похожи на его груди на какое-то убогое подобие орденов, и цена этим орденам была — восемьдесят копеек, и цена этому ублюдку была тоже восемьдесят копеек.
— Герой, — сказала она презрительно. 
И повернулась.
И пошла. 
И не увидела и не услышала, как эти убогие ордена свалились с его груди в снег. И не увидела его лица, на котором застыли непонимание и изумление. И ей было наплевать на него, на его лицо и его изумление.
 И она спокойно и размеренно подошла к двери своего подъезда, и уже взявшись за ручку двери, подняла лицо к небу, и, обращаясь в его темноту, громко спросила:
— Видели? Вы видели?..
И, уже зайдя в подъезд, она почувствовала холод и подумала, что мама права, нечего форсить, нужно надевать рейтузы, и она будет их носить, и не будет бояться, что они могут ей помешать, потому что такого с ней больше никогда не случится… 
И она помчалась по лестнице вверх. И крылья ее пальто опять развевались. И она подумала, что сверху она похожа на птицу, и там, наверху видят, что птица — другая… 
И уже войдя в квартиру, она обнаружила, что так и держит в руке кошелек, и она положила его в карман, и подумала, что заплатила восемьдесят копеек за урок, и усмехнулась:
— Невелика плата… 

Розовые розы на эмалированном тазу…

Она вспомнила о нем утром, за завтраком, когда муж, только что после ванны, свежевыбритый и хорошо пахнущий дорогим парфюмом, вошел в столовую. Она улыбнулась ему, привычно подставила щеку для поцелуя, и вот тут и мелькнула мысль — у того, другого, никогда не было такого изысканного запаха. Он просто был свежим и ясным после умывания. И она так любила его такого — свежего, прохладного, утреннего. Он всегда по утрам был в хорошем настроении, балагурил, смеялся, и все, что он делал, — она обожала: и его смех, и его манеру запрокидывать голову при смехе, и то, как он играл глазами, рассказывая ей что-то…
Эти мысли о нем ушли куда-то за утренним разговором с мужем. И она опять вспомнила о нем, вспомнила спустя несколько минут, когда ее муж стал намазывать себе хлеб маслом, и тут она подумала — она никогда бы не позволила тому, другому, делать это самому. Она всегда сама все для него делала. И делала ему бутерброды, и поправляла тарелку, чтобы ему было удобнее. Она придвигала чашку, и вскакивала ежеминутно, чтобы что-то ему подать. Она подумала об этом с какой-то горечью. Она любила своего мужа. Она дорожила отношениями с ним. Но никогда, никогда не возникало в ней такого желания ТАК ухаживать за ним, ТАК быть для него, как для того, другого мужчины, который это не ценил, да, впрочем, и не хотел от нее ничего…
Она отбросила эти мысли. Просто захлопнула себя для этих мыслей, как захлопывают чемодан со старыми вещами, который собираются убрать на антресоли. Все, что было, — прошло. Это прошло, и она не собиралась ничего ворошить и доставать из прошлого...
Она провела обычный, наполненный делами и звонками день. День успешной деловой женщины, сильной и уверенной, знающей, чего она хочет. Она сейчас была именно такой — сильной и уверенной, стабильной. Она была женщиной, у которой было все, о чем может мечтать женщина, — любимый муж, любимое дело, собственный дом, хорошая машина. Словом, нормальная, стабильная и обеспеченная жизнь.
Она ехала по трассе в свой загородный дом, в предвкушении, как подъедет к дому, попадет в прохладу комнат, примет душ и окажется в покое и стабильности домашнего уюта.
И почему-то именно в этот момент размеренной езды, когда мысли текли спокойно и плавно, она опять вспомнила о нем. Вспомнила эту безумную, больную любовь к человеку, который не хотел ее любить. Не мог ее любить. Не мог ее любить так, как она любила его. Безумно, бесстрашно, полностью отдаваясь ему, служа ему, обожая его.
Она ехала и думала о том, что эта любовь была болезнью. Наверное, действительно есть любовь, которая похожа на болезнь, — когда ты уже не принадлежишь себе, когда ты весь — в другом человеке, и это так мучительно и так больно — отдаваться ему, не получая в ответ такой же отдачи. 
Она ехала и думала о том, что эта ее любовь была неправильной. Она была не просто болезнью, она была смертельной болезнью. Она умирала, любя его. Умирала от нежности к нему. Умирала от тоски, когда он не звонил. Умирала от страха, что он исчезнет из ее жизни. Умирала от ревности, ловя его взгляд, брошенный на другую женщину.
Это была неправильная любовь. Неправильная. 
— Неправильная, — повторила она вслух, как приговор.
Наверное, действительно, любовь бывает разная. Как разные сорта сыра. Бывает красивый, легкий, вкусный сыр. Мягкий, с приятным запахом и привычным вкусом. А бывает сыр с плесенью, с гнильцой.
«Любовь с гнильцой», — как-то горько подумалось ей. Наверное, ее любовь была такой — с микробами разложения. Поэтому и закончилась она так больно для нее…
Она вдруг разозлилась на саму себя. Разозлилась, что опять думает о нем. Разозлилась, что опять возвращает себя в ту боль и неправильную любовь. Почему она о нем вспомнила? Почему? Прошло уже столько лет после этой любви. Несколько лет она в счастливом браке. Ее любят и ценят. Ей хорошо и спокойно, и ничто ее не мучит…
Это началось с утра — ненужные воспоминания. Почему они начались? Она старалась ответить самой себе. Из-за мужа, который вошел в столовую так хорошо пахнущий? Но он входил такой каждое утро… Что такого было в сегодняшнем дне, от чего ее мысли опять возвращались к нему?
И тут она почувствовала что-то близкое к догадке. Это началось раньше, еще до того, как муж вошел в столовую. Рано утром, когда она проснулась, что-то было в ее ощущениях из той атмосферы, той жизни… Она лежала в постели с каким-то ощущением из сна, который она не помнила, но что-то там было такое — про него, про ту жизнь, про ту, неправильную, любовь. Она ехала и пыталась вспомнить — что ей снилось? Что же ей такое приснилось, что она вдруг оказалась в этом прошлом, в которое уже не хотела возвращаться?..
Она ехала, привычно и спокойно ведя машину, и размеренность пейзажа и монотонность дороги как-то успокоили ее, и она уже как будто перестала вспоминать, — и вдруг вспомнила все. 
Весь этот сон — короткий и ясный. 
Даже не сон, не образы, а маленькую картинку из сна.
Розовые розы на эмалированном тазу.
Звук льющейся воды.
Теплый полумрак комнаты от свечи, горевшей на столе…
Она затормозила. Резко и неожиданно для самой себя. И, съехав на обочину, остановила машину. И замерла в этом ощущении сна. 
Розовые розы на эмалированном тазу. 
Звук льющейся воды… 
И она вспомнила все...

Он не любил ее, она это знала. Не любил, но позволял любить себя. Да он и не мог этого не позволить, — она ТАК любила его, что он постоянно сдавался под этим напором ее любви и втягивался в этот ее поток. Разница была только в том, что он был для нее — все. Она для него — как передышка, как небольшой отдых, когда он получал удовольствие от ее любви — и опять уходил от нее в свою жизнь, в которой не было для нее места. 
Она знала все это и мирилась с этим. Гораздо страшнее для нее было потерять его. Она готова была быть с ним на любых его условиях. Пусть так, но с ним.
И тот их приезд на дачу, когда он опять позволил себе увлечься ею, и она была счастлива тем, что опять получила его, — был последним. Это был последний вечер, который она провела с ним. И это была последняя их ночь.
Наверное, она это уже знала. Уже чувствовала, что они скоро расстанутся. Но в тот вечер и в ту ночь что-то было в ее ощущениях, что это произойдет скоро. И поэтому тот вечер и та ночь и были у них такими. В ней как бы жила внутренняя печаль и ощущение скорой утраты, поэтому она и была с ним такой — такой нежной и такой открытой, такой распахнутой в своей любви и в желании быть для него всем и перетечь в него полностью, и впитать его в себя полностью. Как перед расставанием — напитаться им как можно больше, чтобы нести это в себе. Каждую каплю его. Каждый взгляд. Каждое прикосновение…
Это был замечательный секс, в ту ночь. Нет, это была замечательная любовь. Она так любила его, она так ласкала и так впускала его в себя, вся раскрываясь для него, она так заводила его своей страстью и нежностью, что они любили друг друга в ту ночь долго и исступленно. Они успокаивались на время, сраженные усталостью, но даже в этой усталости она не могла оторвать от него рук, как бы не в силах остановиться, и она опять прикасалась к нему и движения ее рук и ее тела были такими открытыми и приникающими, что он вовлекался в этот поток и вновь откликался на ее призыв. И вновь любил ее. Любил так, как никогда до этого не любил.
Он любил ее в эту ночь, она это чувствовала. Он отдался этому потоку любви, и на эти несколько часов он стал таким любящим, каким не был для нее никогда. И когда они лежали в тишине, уставшие и расслабленные, вместе с ощущением счастья, которое было в ней оттого, что он рядом, что сегодня он ее любит, она чувствовала печаль. Это было странное ощущение любви и печали. Даже сейчас, сидя в машине, она вспомнила это ощущение — любовь вместе с печалью — что так, как он любил ее тогда — он не мог любить всегда. Именно так она хотела, чтобы он ее любил. Чтобы он всегда ее так любил! Но это был эпизод, она это знала. Знала, что наступит утро, и он проснется веселым, остроумным — и закрытым. Он опять захлопнется от нее, и уйдет в свою жизнь. И она опять будет ждать звонка. И умирать от любви. И от страха, что он больше не появится. А когда он появится — опять будет стараться увлечь его, заразить своей любовью, выжать из него какое-то подобие любви к ней…
…Свеча отбрасывала мягкие, колеблющиеся тени. Полумрак в комнате был теплым. И свеча оплывала, и все причудливее были потоки воска, который застывал на деревянном подсвечнике. И она смотрела на эти причудливые застывающие узоры из воска и думала о том, что скоро все кончится. Наступит утро. И кончится эта ночь. И кончится его любовь.
Она принесла этот таз в комнату, когда оба они почувствовали желание освежиться, смыть усталость. Одеваться и идти в летний душ не было никаких сил. Тогда она и сказала ему:
— Давай я тебя помою.
— Как? — спросил он.
— Принесу таз, поставлю тебя в него, как ребенка и полью тебя водой.
Он засмеялся теплым и мягким смехом.
— Давай, — сказал он. — Давно меня никто не мыл, как ребенка…
Она принесла этот таз, белый эмалированный таз, на котором были нарисованы розовые розы. Смешной таз, который она и купила потому, что он был смешным. Розы казались помпезными и совсем не подходящими к такому простому тазу, и было что-то смешное в такой деревенской роскоши. Она принесла таз, ведерко с водой и сказала ему:
— Становись!
Он, смеясь, стал в таз, и она начала поливать его из чашки, поливать и обмывать его тело плавными движениями рук.
Она мыла его трепетно, с нежностью, с любовью к его телу, к каждой клеточке его тела. Если бы она могла — она бы действительно омыла каждую клеточку его тела. И она мыла его в полной тишине. Потому что что-то такое волнующее было в этом омовении, что-то такое чистое и проникновенное, что он затих. 
Вся ее любовь к нему была в этих движениях. Вся ее печаль была в этих движениях. Сейчас, сидя в машине, вернувшись в те воспоминания, она понимала — она прощалась тогда с ним. Прощалась с его телом, с ним, со своей возможностью быть любимой им…
Наверное, он это почувствовал. Может быть, впервые он по-настоящему серьезно почувствовал, как она дорожит им. По тому, как бережно, с какой нежностью она прикасалась к нему. По ее взгляду, когда они встречались глазами, и в ее глазах была печаль, смешанная с любовью. Может быть, что-то похожее на чувство вины появилось в нем, может быть, чувство благодарности к ней за такое принятие и обожание его, но, когда она остановилась, он неожиданно для нее, сказал:
— Давай теперь я тебя помою.
Он выплеснул воду из таза прямо в открытое окно, поставил его на пол. Протянул ей руку. И сказал:
— Становись. 
И лицо его, выражение его лица она помнила даже сейчас. В нем была нежность. В нем была такая теплота, и благодарность, и сочувствие…
И уже он мыл ее. И делал это осторожно. И руки его были нежными, и движения плавными. И именно в эту минуту она так остро, до боли ощутила — ТАК она хочет, чтобы он любил ее всегда. ТАК! ВСЕГДА! Не только сейчас! И ясно поняла — никогда этого не будет. И в эту секунду она поняла — она не хочет больше мириться с маленькими порциями страсти и секса, которые он ей иногда выдавал.
И когда они легли рядом, свежие и прохладные после этого омовения, она уже знала, что это последняя их ночь. И она заснула с этой мыслью.
И утром, когда он опять балагурил, и опять закрылся от нее, и когда они возвращались в Москву, говоря о чем-то незначимом, как будто и не было этой ночи и этого трепетного и чистого омовения, она знала, что скоро все кончится…
Они расстались через несколько дней. И еще долго она болела этой больной любовью, приучая себя жить без него…

Она завела машину и поехала домой. Она ехала и думала об этой своей любви. И о своей любви к мужу, который любит ее. Действительно любит. И совсем не надо было стараться, чтобы получить от него любовь. И отношения у них были открытые и близкие. И она была счастлива. Счастлива и спокойна.
Она ехала и думала о том, что сейчас ее любовь — правильная. В ней нет страданий. Нет терзаний и страхов. Нет умирания. Есть спокойствие и уверенность в том, что ее любят. 
И вдруг такая горькая мысль пришла к ней — никогда, никогда она не мыла своего мужа так, как мыла тогда его. Никогда, даже в самые острые минуты страсти, она не отдавалась мужу так исступленно и так распахнуто, как делала это с тем человеком. Никогда движения ее рук не были такими впитывающими и такими проникновенными. 
 И она подумала:
— Вот приеду сейчас, поставлю своего мужа в джакузи и помою его, буду поливать его тело водой и так трепетно его мыть… 
И ей стало смешно от такой мысли. Смешно и горько одновременно.
Даже если она нарисует на поверхности джакузи смешные и помпезные розовые розы, даже если она выключит свет и зажжет свечу, ТАК она его мыть никогда не будет…
…Она продала дачу спустя месяц после расставания с ним. Просто приехала туда впервые после той ночи, увидела свечу, всю заплывшую причудливыми узорами воска — и не смогла там остаться. Не смогла даже смотреть на эту свечу, свидетельницу того взаимного омовения, в котором была любовь. Просто повернулась, закрыла дверь и уехала. И больше никогда туда не возвращалась.
Потому что не хотела даже напоминания об этой любви. Любви — болезни. Любви, похожей на смерть…
Она вела машину, находясь в этих мыслях, как вдруг новая мысль пронзила ее. 
Та любовь не была болезнью. 
И не была смертью.
Она была настоящей жизнью. 
Потому что никогда она так не чувствовала, так не ощущала жизнь. Никогда она так не наслаждалась каждой минутой жизни, каждым прикосновением и взглядом. Никогда она так остро и так страстно не жила… 
И она подумала вдруг, что отдала бы весь сегодняшний день, с загородным домом, и этой машиной, и этим браслетом на руке, усыпанным изумрудами, который подарил ей муж, и стабильностью в ее бизнесе, — за час той жизни. Жизни, наполненной чувствами, страстью, обожанием растворением.
И, подумав это, она усмехнулась самой себе, — пожалуй, действительно, только на час. И достаточно. Это как попробовать экзотический сорт сыра. Его просто нельзя есть в больших количествах…
Она ехала домой к мужу. К любимому человеку, который понимал и ценил ее. Который уже ждал ее дома, она это знала. Она ехала и думала о том, что точно, она никогда не будет любить своего мужа так, как любила того человека. Потому что она стала другой. Она просто уже не сможет так рабски растворяться в другом человеке. 
Она стала другой. И ее любовь к мужу — другая. Спокойная и надежная. Красивая и близкая.
И она подумала о том, что любовь действительно бывает разная. 
Это как разные сорта сыра.
Бывает сыр традиционный и мягкий, с приятным вкусом.
Бывает с горчинкой. С плесенью. Редкий, изысканный сыр. Его надо смаковать, им надо наслаждаться.
Разная и любовь. Мягкая и спокойная. Страстная и болезненная.
Любовь бывает разная.
Но вся любовь — правильная. 
Потому что она — любовь.
И она вспомнила опять, уже легко и с благодарностью за то, что это было в ее жизни.
Розовые розы на эмалированном тазу.
Звук льющейся воды.
Теплый мягкий свет от горящей свечи. 
Причудливые наплывы воска…
И она прибавила скорость.
И поехала в свою настоящую жизнь с ее настоящей правильной любовью.

Женщина из клетки

Он вошел в ее купе поздно вечером, когда она полностью расслабилась оттого, что ехала одна, и уже была уверена, что никто к ней в купе не придет. 
Еще дома, у мамы, собирая свои вещи, она думала о том, как хочется ей ехать одной в купе. Так бывало иногда, когда она уезжала от мамы. То ли на этом направлении людей ехало немного, то ли не сезон. И каждый раз, когда ей удавалось побыть одной, она искренне радовалась.
Каждый раз, приезжая домой в отпуск или на короткую побывку, она ехала с внутренним желанием побыть одной, побыть в тишине и разобраться с тем, что собственно происходит в ее жизни и в ней самой. В ней уже давно жила неудовлетворенность собой и своей жизнью, ей хотелось что-то понять, найти какие-то ответы, но каждый раз повторялось одно и то же. Начинались разговоры с мамой, когда мама пересказывала ей все произошедшие события, истории про их родственников, соседей, — кто машину купил, кто поросенка зарезал, как свадьбу соседкиной дочери, безалаберной Наташки, праздновали, и невеста умудрилась даже тут отличиться — стояла, курила с чужим парнем, невесть откуда взявшимся на свадьбе... 
Она всегда внимательно слушала маму, да, может быть, и не столько слушала внимательно, сколько делала вид, что внимательно слушает.
На самом деле она даже рада была такой маминой словоохотливости. Потому что мама, увлекшись разговорами, как-то забывала расспрашивать ее — как она-то живет, как с мужем дела, как на работе. Приезжая домой, Маша сразу выдавала маме уже привычное:
— У меня все нормально. Сергей работает, Маришка учится хорошо, на работе все нормально.
 И мама успокоенно вздыхала и говорила проникновенно:
— Ну, и слава Богу! Слава Богу!
И начинала свой неспешный рассказ про важные, с ее точки зрения, события. Что на улице скоро газ проводить будут. Что огурцы в этом году уродились на славу — маленькие, крепкие, такой хороший сорт попался, надо и в следующем году такие посадить…
Так и получалось, что весь отпуск проходил в разговорах, только разговоры эти были не про Машу и ее жизнь, не про то главное, что ее мучило.
А ее действительно мучило, что в жизни ее что-то не так.
Она сама себе такой диагноз поставила, как название своей жизни дала — «не так». Только хватало ее всегда только на этот нехитрый диагноз. А вот что не так — не поймешь.
Внешне все было так, как у людей, наверное, поэтому мама всегда и верила Машиным «все нормально…» Живут, не ругаются, дочь растет, учится хорошо. Муж работает, деньги в семью несет, не пьет, так, иногда любит пивком побаловаться. На работе Машу уважают, премию дали недавно…
Но все это было не так, не так, не так. И иногда Маше хотелось закричать об этом громко:
 — Не так я живу, не так…
Знать бы только еще — как?
Самое удивительное, что это «не так» она ощущала именно тогда, когда все было спокойно и хорошо, когда они всей семьей смотрели телевизор или муж за ужином рассказывал ей что-то о работе, о сменщике, который его подвел, или о вредном клиенте, который ему, таксисту, сегодня попался. Именно в такие минуты она остро это чувствовала — скуку, усталость, и неудовлетворенность. 
И какое-то неприятное чувство испытывала она — как будто живет она в клетке. В красивой и удобной клетке. И никто, вроде, не держит ее в этой клетке. Только почему-то она в ней живет и что делать с этим — не знает. И непонятно было — почему только ей такая жизнь кажется клеткой, а муж такой жизнью вполне доволен и всегда отмахивается от всех ее разговоров о «не так»?..
Почему-то именно в этот свой приезд к маме она часто думала о том, почему вообще вышла за него замуж. 
«Глупая была, — думала она. — И молодая».
На самом деле не такой уж молодой она была, не совсем девчонкой, когда с ним познакомилась. Ей было двадцать два года, она уже оканчивала институт, но что наивная и глупая была — точно. Как-то не научилась она за несколько лет самостоятельной жизни в большом городе быть взрослой и умной. И он показался ей тогда таким умным, уверенным. Ей нравилось, как он серьезно за ней ухаживал. Нравилась его степенность, взрослость, которой у нее не было. Так они и поженились. 
И очень скоро она стала испытывать с ним скуку. То ли интересы их были разные, то ли воспитание, — Бог его знает. Но только скучно ей было с ним, и с его друзьями, которые иногда приходили и устраивали шумные посиделки с пивом, воблой, обсуждениями начальника таксопарка, расценок на бензин, графика смен… Так же скучно ей было общаться с женами его друзей, то ли потому, что она была младше их, то ли потому, что ей все время хотелось чего-то большего, а в них чувствовала она довольство своей жизнью, довольство однообразием жизни. И ей скучно было обсуждать, хоть она очень старалась принимать участие в их разговорах, — кто чего насолил на зиму, кто что посадил на даче…
Она сама не помнила, когда стала испытывать эту неудовлетворенность. Может быть, остро она это почувствовала, когда сидела в декрете и потом долгих два года была привязана к дому, к малышке Маришке, и ей не хватало нормального общения. Наверное, именно тогда и стала она скучать от однообразия и серости такой привычной жизни: придет муж, она будет кормить его ужином, и он будет рассказывать, как в машине что-то стучит, а механик все откладывает осмотр, сама понимаешь, пока в лапу не сунешь, никто ничего делать не хочет…
Об этом думала она, смотря на пейзаж за окном, и мысли эти текли и текли. И не было в них ответа. Была просто констатация — что-то не так в ее жизни. Не так. Не так.
И ей стало казаться, что и поезд отстукивает колесами по рельсам: «Не так. Не так. Не так»…
Он вошел в ее купе, когда поезд уже тронулся и отъехал от небольшой станции, на которой останавливался на несколько минут.
Вот тут и открылась дверь в купе. И вошел он.
Она сразу подумала недовольно: «Ну вот, принесло его на мою голову. Ведь уже размечталась, как закрою купе на ночь, сниму халат, лягу спать раздетой…»
 Но недовольство его приходом быстро улетучилось. Хорошее у него было лицо. И улыбка хорошая, открытая. 
Он действительно очень открыто, как-то по-доброму улыбнулся, и сказал:
— Наверное, вы меня очень ждали!
И она улыбнулась в ответ на его скрытую иронию и ответила:
— Да, именно вас я и ждала, с большим нетерпением!
Он рассмеялся, довольный ее ответом, и ей сразу стало легко. Ну, пришел человек, ну не ляжет она спать раздетой, проспит эту ночь в халате, пусть и не очень удобно, но пережить можно…
Потом они пили чай. И чаепитие это не было похоже на обычное чаепитие, когда чужие люди, по воле случая, попавшие в одно купе, одновременно пьют чай.
Они пили чай вместе. Он рассказывал что-то смешное о том месте, где гостил. Как его друг, у которого он гостил, старательно пытался каждый вечер напоить его бесконечными наливками и винами, и был разочарован, когда он, непьющий, так и не повелся на все его уговоры.
Она слушала его, смеялась там, где ей было смешно. И ей было с ним очень легко. И очень просто.
В какой-то момент их разговора он вдруг внимательно посмотрел на нее и уже без смеха в голосе спросил:
— Маша, у вас что-то не так?
И она поразилась этому его вопросу. Поразилась и даже оторопела немного. Так он попал в точку. Так заметил в ней это «не так», хотя она ничего не говорила и не делала такого, чтобы это «не так» прорвалось.
Ее поразило это еще и потому, что ее муж, которому она много раз за годы их совместной жизни говорила: «У нас что-то не так…», никогда этого не замечал и отмахивался от ее «не так», как от женской блажи, выдумки.
А тут — чужой человек, а сразу заметил, увидел, почувствовал это.
Она смущенно замолчала, как бы прислушиваясь к тому, что ответить? Согласиться, что у нее что-то «не так», или сделать вид, что все нормально? И он, как будто поняв ее нерешительность, с тем же выражением лица — добрым и внимательным сказал:
— Маша, вы можете ничего не отвечать. На самом деле, если что-то не так, это совсем не страшно. Просто нужно сделать, чтобы стало «так».
И, предваряя ее вопрос, потому что ей действительно хотелось об этом спросить, — она ведь так часто сама думала об этом, не находя ответа, — он сказал:
— Если что-то не так, нужно что-то сделать так, как ты еще никогда не делал…
И она, не очень-то его поняв, сказала то, что почувствовала:
— Вы меня удивляете. Вы все так сразу поняли. Как волшебник — пришел и сразу все увидел…
— А может быть, я и вправду волшебник. Добрый волшебник, — улыбнулся он.
И вдруг она начала ему рассказывать. Рассказывать про свое «не так», так мало понятное ей самой. Про то, что все, вроде бы, хорошо, но как-то не так идет ее жизнь. 
Она впервые произносила вслух те слова, что так долго звучали в ней, и ей было легко их произносить. Она произносила их, вслушиваясь в их звучание, и пытаясь понять — что же, собственно, ее так мучит, чем она так недовольна.
Он очень хорошо ее слушал. Может быть, именно поэтому ей и было легко ему все рассказывать. А может быть, не ему она рассказывала, а самой себе. Но он слушал ее действительно внимательно, с тем же хорошим, открытым и понимающим выражением лица. И когда она остановилась, он вдруг сказал ей, обращаясь на «ты», как к хорошей знакомой, да, наверное, именно так она и сама чувствовала себя с ним, — как будто они уже давно знакомы и хорошо друг друга понимают:
— Просто ты не чувствуешь себя живой. — Сказал он это как-то миролюбиво, но уверенно. Сказал — как диагноз поставил. — Ты жить хочешь ярко, ты чувствовать хочешь, ты хочешь любить, ты хочешь гореть, а твоя жизнь течет тускло и серо. — Он помолчал и потом добавил: — И это не потому, что быт все заел, что однообразие надоело. Просто ты ничего не чувствуешь. Ты ничего не чувствуешь к мужу. 
В его словах, сказанных таким хорошим, понимающим тоном, была такая правда о ней, что она даже на секунду зажмурилась.
Как будто он произнес то, что она сама уже давно знала, но боялась сказать самой себе.
— Я ничего не чувствую, — проговорила она, как бы прислушиваясь к своим словам. И на несколько секунд представила себе мужа — какой он обстоятельный, заботливый, как старается больше заработать… Но эти воспоминания действительно не вызвали в ней никаких чувств — ни теплоты, ни любви. Она точно, ничего не чувствовала. Как будто была заморожена. 
И она спросила:
— Может быть, я просто так сделана, что не могу чувствовать?..
Он рассмеялся. Рассмеялся открыто, как над забавными словами, которые говорит совсем еще несмышленый ребенок.
— Ты — и не можешь чувствовать? — он сказал это изумленно. — Да ты же — сама жизнь! В тебе же столько огня, который просто рвется из тебя…
Она не дала ему договорить, потому что то, что он сказал ей о ней самой, было совсем не про нее:
— Во мне много огня? Да я просто копчу, дымлю, да я, наверное, вообще никогда не горела!..
Она сказала это с таким сильным чувством, что сама поразилась своим эмоциям. И как-то быстро промелькнули перед ней картинки ее жизни с мужем, даже в их первые дни и ночи — никакого огня там не было, никаких сильных чувств. Просто встретился ей хороший человек, замуж позвал, и казалось ей, что с ним ей будет спокойно и надежно, и жить они будут не хуже людей…

Они сидели друг напротив друга, и тела их покачивались в такт покачиваниям поезда. И какая-то пауза возникла, пока она пробегала воспоминаниями по своей жизни.
И потом она подняла глаза и посмотрела ему в глаза, как будто надеясь там увидеть ответ: действительно ли может она чувствовать? Может, она просто еще не узнала, что это такое быть живой, чувствующей?
Он молчал, глядя на нее, и она опять подумала: «Какое хорошее у него лицо и какие хорошие глаза. И как он все понимает…»
Они ехали какое-то время в тишине, и ничего не хотелось говорить. Что-то было сказано важное, что она еще не осмыслила.
Уже стемнело, и они так и ехали, в тишине, иногда глядя друг на друга, но ничего не говоря.
— А может быть, я и вправду просто не могу чувствовать? Может, мне не дано?.. — вдруг произнесла она.
И он, как-то светло улыбнувшись, вдруг наклонился к ней и осторожно, как-то бережно и медленно провел рукой по ее руке. Он просто провел рукой по ее руке, даже не лаская ее руку, просто повторяя ее изгибы, но это прикосновение вдруг так обожгло ее, что, казалось, ее рука завибрировала вслед его движениям. И как-то быстро мелькнула эта мысль — никогда она так не ощущала остроты прикосновения. Никогда. Девять лет жизни с мужем, бесчисленное количество занятий сексом, ласки, проникновение в нее — и никакого огня. И тут — чужой мужчина, незнакомый, не то что любимый, прикоснулся к ней, и ее рука ожила.
И так ново было это ощущение, что ей хотелось остановиться и разобраться — как же так, почему? Но уже некогда было ей в чем-то разбираться, потому что его руки обняли ее за плечи, и ее тело откликнулось на это объятие так страстно, с такой силой, как будто ждало этого объятия всю жизнь…
Он входил в нее осторожно и медленно, но эти движения, совсем не похожие на движения мужа, который всегда делал это бурно и торопливо, как бы спеша к завершению, отзывались в ней такими сильными чувствами, такими удивительными ощущениями. Она уже перестала что-то анализировать, хотя иногда, на мгновение прорывалось в ней осознание — так у нее еще никогда не было. Никогда ее тело так не отвечало. Никогда она так не раскрывалась навстречу мужчине, пытаясь впустить его в себя как можно глубже. Никогда она так не стонала, самозабвенно отдаваясь движениям собственного тела, вторя движениям его тела…
Она лежала на его плече, и это было так удобно, как просто не могло быть удобно, когда два человека лежат на узкой полке купе.
— Наверное, так не должно было быть, — сказала она, даже еще не осознавая, что произошло. Ведь, по большому счету, она только что изменила мужу. — Наверное, мы не должны были это делать, — сказала она опять и приподнялась, чтобы увидеть выражение его лица.
Он улыбался. И просто поцеловал ее в ответ. И поцелуй его был нежным и останавливающим все ее вопросы.
— Мы ничего не должны, — сказал он тихо и спокойно. — Мы это сделали не потому, что должны или не должны. Просто это получилось так, как только и могло получиться. Просто ты — живая, и я — живой. И что-то вспыхнуло между нами. И этот огонь нельзя гасить. Это было бы нечестно. И неправильно, — добавил он и прижал ее к себе сильнее.
Она заснула на его плече. И покачивание поезда только помогало им быть близко друг к другу, потому что он обнимал ее крепче, когда поезд резко тормозил или поворачивал. Она заснула и потом много раз просыпалась, ощущая его руки, которые ее обнимали. И было так хорошо и спокойно, и так правильно, что она — с ним…
Они проснулись одновременно, — от тишины, — так непривычно было отсутствие шума и движения, что они проснулись. Поезд стоял на какой-то станции. И он опять любил ее, и она опять любила его. Эти слова как-то сами родились в ней, потому что она действительно любила его, и он любил ее, и она это чувствовала. Чувствовала любовь. И она чувствовала каждое его прикосновение и отдавалась каждому его прикосновению живо и страстно, она как будто ожила после многих лет замороженности. Как будто она спала, спала и вдруг проснулась и ощутила себя живой, чувствующей. И она сама удивлялась — откуда берутся в ней эти движения, и этот темп, и эти слова, которые она шептала, когда, почти уже на пике, впуская его в себя, раскрываясь ему навстречу, говорила:
— Люблю тебя. Люблю тебя. Люблю…
Она проснулась, когда его не было рядом с ней. Она лежала и даже не пыталась осознать то, что произошло. Просто ей было хорошо. Хорошо и спокойно. Как будто произошло именно то, что и должно было произойти. И как хорошо, что это наконец случилось. Никогда она не чувствовала себя такой живой, как сейчас. Как будто каждая клеточка ее пробудилась ото сна. 
«Как спящая царевна, — подумала она. — Пришел добрый волшебник, и разбудил ее».
Она подумала, что нет, в сказках не так — приходит прекрасный принц, целует спящую царевну — и она просыпается. Но ей не хотелось называть его «прекрасный принц». Он был для нее волшебником, который ее расколдовал. Она улыбнулась. Села. Оглянулась в поисках халата, который так ей вчера и не понадобился. 
Он вошел, когда она стояла у зеркальной двери купе и расчесывала волосы. Он вошел, и никакого смущения она не испытала от их встречи. Он просто обнял ее, как-то легко, не прижимая к себе. Заглянул в ее глаза. И, как бы увидев в ней ее, спокойную и счастливую, сказал:
— Спасибо. Это была прекрасная ночь…
И она кивнула ему в ответ, потому что именно так она и чувствовала. И пока они пили чай, они не возвращались больше к разговору о том, что произошло. Просто пили чай, почти ничего не говоря. Потом стали собираться, — осталось несколько минут пути.
И, когда вещи уже были собраны и они сидели молча, как бы ожидая чего-то, она вдруг сказала:
— Наверное, надо что-то сказать?
— Кому надо? — улыбнулся он.
— Ну, — растерянно сказала она, — принято на прощанье что-то говорить. 
Он опять улыбнулся:
 — Кем принято?
— Всеми — сказала она, как аргумент, потому что просто не знала, что сказать.
И он опять улыбнулся, тепло и любяще, как улыбаются маленьким детям:
 — Ты — не все. Ты — это ты. И тебе не надо делать то, что принято. Надо делать то, что хочешь ты. Потому что быть живой и быть чувствующей — это и значит говорить и делать то, что хочешь. Ты хочешь что-то сказать — говори. Не хочешь — не говори. Мы можем расстаться молча. 
— А ты хочешь что-нибудь сказать? — спросила она его.
— Да, — сказал он уже совершенно серьезно. — Я хочу сказать, что ты — очень живая. Живая, — повторил он с каким-то глубоким смыслом. — Мне кажется, ты об этом забыла. И я рад, что со мной ты была живой. Так здорово, когда ты такая…
И она подумала, что точно, она была с ним такой.
ТАКОЙ. Наконец-то после долгого перерыва она сама почувствовала себя «такой». После стольких лет, когда ей вся ее жизнь казалась «не такой», и она сама — «не такой». Теперь она была на самом деле «такой». Открытой и свободной. Любящей. 
— Ты ничего не должна говорить, — сказал он после короткого молчания. — Ты вообще ничего мне не должна. Мы можем с тобой больше не видеться. Но если ты захочешь со мной встретиться, — вот мой телефон. 
И он записал на листке номер. И она сложила этот листок и убрала его в сумочку, не зная сама, что ему ответить — хочет она или не хочет…

Муж ждал ее на платформе, и по его лицу она поняла, что ждал он ее с нетерпением. Три недели ее не было, и, наверное, он действительно соскучился, находясь один в квартире. Маришка была в лагере, приезжала она завтра, и он, наверное, уже дни считал до их приезда.
Она вышла на платформу, пошла навстречу мужу, но ей захотелось увидеть его, того человека, еще раз, и она повернула голову, чтобы посмотреть, увидеть его в толпе приезжих, направляющихся к выходу с платформы. Она не увидела его, и ей уже некогда было его искать. Муж торопливо чмокнул ее в щеку, и она почувствовала его запах, привычный запах, смешанный с запахом пива.
— Да мы вчера с ребятами оторвались, — как бы оправдываясь, сказал он. — Женька завалился с Петром футбол смотреть — ну мы и вмазали…
Она шла рядом и почти не слушала его. Все было так знакомо. И про Женьку и Петра, которые периодически заходили в гости, всегда с пивом. И про его работу, про бестолкового сменщика…
 Она как бы слушала его и не слушала, и они уже прошли через главный вход вокзала и вышли на улицу, когда она вдруг поняла, все ясно и светло поняла. 
Она просто не любит его. 
И никогда не любила. 
Поэтому никогда и ничего и не чувствовала. 
И это было самое главное «не так», которое было в ее жизни. 
Она еще шла к стоянке, на которой муж оставил свою машину, когда, как вспышка, вдруг вспомнился вчерашний разговор:
— Это не страшно, когда что-то не так. Надо просто сделать так. Надо сделать что-то так, как ты никогда не делала…
Она остановилась у машины, и пока муж открывал багажник и укладывал туда ее чемодан и сумку с тещиными гостинцами, она вдруг подумала: «А что бы она сделала сейчас не так, как всегда? Что ей сейчас хочется сделать? Что хочется сделать той живой женщине, которую она в себе почувствовала?»
И, даже еще не услышав собственного ответа, она повернулась и пошла прочь от машины, от мужа, который удивленно и недоуменно крикнул ей вслед:
— Маш, ты чего? Ты куда? Забыла чего?..
Но она не ответила ему. Она действительно забыла, давно забыла саму себя, а теперь нашла ее и больше не хотела терять. И она пошла, почти побежала туда, в ту сторону, куда уходила большая часть приезжающих — в сторону автобусных остановок. Она шла и высматривала его, как будто что-то очень важное забыла ему сказать, и так нужно было увидеть его, найти его…
Но в какой-то момент она остановилась. И улыбнулась. Потому что поняла — ей никуда не нужно спешить. И никого не нужно искать. Самое важное она нашла. Она нашла саму себя. А все остальное — найдется!..
И она шла уже спокойной походкой, думая о том, что действительно не знает — захочет ли она увидеть его, доброго волшебника, который показал ей, какая она — настоящая.
Она шла и думала, что завтра приедет Маришка, и нужно будет ей как-то все объяснить. Нужно будет все объяснить мужу…
Она не стала думать об этом сейчас. Это было неважно. В ней жила спокойная уверенность, что все остальное как-то наладится. Утрясется.
Она шла и думала, что совсем еще не знает, как будет жить дальше. Но то, что она будет жить не так, как жила раньше, — она знала точно.
— Не так! — произнесла она вслух и улыбнулась тому новому смыслу, который несли эти слова. 


 
заявка на книги

поисковая оптимизация Студия «Лого-сайт»